Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского - Страница 96


К оглавлению

96

Как понять эту двойственность?

4

Всякое осознание былого (равно в плане личном и историческом) роковым образом неадекватно. Есть какая-то коренная недоступность и невыразимость того, что раз совершилось и отошло в прошлое. Память, как Дельфийский Бог, «не скрывает, не открывает, но лишь знаменует». Поэтому воссоздание прошлого — не обманчиво, конечно, — а символично, условно, по своей природе. Но через символ, через миф, осуществляется реальное прикосновение к живой плоти былого, реально приемлется какая-то сила.

Вот почему подлинное творчество всегда сознает себя как возрождение древней, исконной традиции и кристаллизуется в миф.

Таково и творчество Мережковского.

5

В основном и существенном, Мережковский тот же, каким мы знали и любили его когда-то. Но корни его творчества еще глубже ушли в былое, руководящие мотивы по-новому усложнились, соприкоснувшись с новыми средами.

Было бы ненужным и праздным делом спешно выделять из живого многообразия его книг — их схему, их идейный остов. Быть может, главное обаяние Мережковского последних лет — именно в живом нарастании, переплетении, скрещивании многообразных мотивов и тенденций, по законам какого-то ему одному свойственного контрапункта.

А. БЕНУА

МЕРЕЖКОВСКИЕ

На елку домой мы не опоздали, но, если память нам обоим не изменяет, то поспели мы в последний момент. Праздник получился особенно радостный благодаря именно нашему приезду. Папа, не имевший вообще обыкновения явно выражать свои чувства, все же был видимо растроган. Катя, быть может, меньше (как-никак наш приезд прибавлял к ее домашним заботам новые), зато все шесть «Лансерят», и особенно оба старших, т. е. Женя и Коля, ставшие за последние годы нашими ближайшими друзьями, каждый по-своему выражал восторг.

С нашего приезда в дом (на нашей половине, но не замыкаясь от остального) возобновились приемы, иногда довольно многолюдные; старый наш рояль звучал не только под робкими упражнениями моих племянниц, но и под пальцами тогда еще вполне виртуозной Ати. И уж с первого дня, после раздачи заграничных подарков, начались наши рассказы о всем виденном и пережитом. Папу особенно трогали мои впечатления от милой его сердцу Италии, в которой он прожил, будучи пенсионером Академии, целых пять лет, принадлежавших к самым счастливым в его жизни; Женю Лансере особенно воспламеняли мои описания средневековых соборов Майнца, Вормса, Страсбурга; но и братья Альбер, Люля-Леонтий и Миша, каждый имел о чем расспросить, каждый реагировал на свой лад на мои восторги, разглядывая кипы приобретенных мной фотографий и мои зарисовки в альбомах.

Такие собрания в папином кабинете бывали почти каждый вечер, раза три в неделю ко мне приходили наши друзья — все те же верные: Нувель, Сомов, Бакст, Философов и Дягилев, и тогда наши собеседования, нередко очень возбужденные, происходили в моем кабинете у передней, и лишь к чаю группа молодежи выходила в столовую. Когда же мы созывали менее интимных знакомых, то под такие «рауты» предоставлялась и гостиная, где происходило угощение чаем, сластями и фруктами.

Таких «раутов» за период между нашим возвращением и общим переездом на дачу состоялось несколько, и особенно мне запомнились те, на которых присутствовали наши новые знакомые, постепенно затем превратившиеся в друзей: Д. С. Мережковский, его жена Зинаида Гиппиус, двоюродный брат последней, тогда еще студент — Владимир Васильевич Гиппиус, а кроме того Анатолий Половцев с женой и И. Е. Репин, который в те годы очень благоволил ко мне и как будто возлагал на меня особые надежды.

С Д. С. Мережковским я познакомился как раз в доме А. В. Половцева, занимавшего тогда видный пост в «Кабинете его величества» и принимавшего по воскресеньям в своей обширной казенной квартире в нижнем этаже флигеля Аничкова дворца. Анатолий Васильевич был тощий, еще не старый, но уже совершенно облысевший и чуть курносый господин со светлой бородкой, с пенсне на носу. Мережковский находил в нем большое сходство с китайцем. Меня познакомил с ним дядя Миша Кавос еще в 1890 г. на одном из спектаклей мейнингенцев. Но сразу мое знакомство с Половцевым не имело продолжения, и только в 1893 г., когда у нас в семье пошли обсуждения того, «чем мне быть» и когда я выразил желание: «Уж если где-нибудь служить, то только по музейной части», то Зозо Россоловский, также близко знавший Половцева, возымел мысль, что именно он может быть мне полезен, как «важная шишка» в министерстве двора и к тому же как человек к искусству не безразличный. После того, как Зозо по этому поводу имел разговор с Половцевым и тот выразил полную готовность быть мне полезным, я и отправился с тем же Зозо на один из его дневных журфиксов. Половцев пленил меня своей любезностью, но из его «покровительства» в дальнейшем ничего не вышло (да он вряд ли всерьез где-либо обо мне хлопотал), но бывать у него было приятно, так как там можно было встретить немало интересных людей и даже всяких «знаменитостей». Так, на одном из вечерних собраний у Половцева художник Н. Н. Ге читал о Толстом, на другом князь Сергей Михайлович Волконский сделал доклад о своем американском путешествии, что тогда было чем-то весьма диковинным.

Во время одного из первых моих посещений Половцева я, пришедший раньше других, беседовал с хозяином, как вдруг в кабинет без доклада быстрыми шагами вошел не старый, но какой-то «очень неказистый», скромно, почти бедно одетый, очень «щуплый» человек, поразивший меня тем, что он как-то криво держался и, хотя не хромал, все же как-то «кренил» в одну сторону. Поразило меня и то, что Половцев принял его с особенным вниманием. Фамилии я не расслышал, но из разговора догадался, что передо мной поэт Мережковский, о котором тогда уже начали говорить и роман которого «Юлиан Отступник» только что стал выходить в одном из толстых журналов. Лично я уже слышал о Мережковском еще в 1890 г. — от его тогдашних поклонниц, сестер Лохвицких, и в период моей дружбы с младшей из них, шестнадцатилетней Надей, ставшей впоследствии известной писательницей под псевдонимом Тэффи. Однако сам я еще ничего из произведений Мережковского не читал и скорее был предубежден против этого «русского символиста» и «декадента». Здесь же Мережковский в беседе с Половцевым сразу меня пленил всем своим энтузиазмом и своими многообразными знаниями, выливавшимися в пламенной и ярко красочной речи. Ничего подобного я до того не слышал. Беседа вертелась именно вокруг Юлиана, и потоком лившиеся слова Мережковского вызывали картины упадочной Греции, борьбы христианства с язычеством. Меня поразил при этом какой-то оттенок прозелитизма, который звучал в его словах. Он чему-то как будто учил, к чему-то взывал, что-то тоном негодующего пророка громил! Слышать в кабинете чиновника министерства двора (от Половцева я узнал впоследствии, что Мережковский ожидал чего-то похожего на то, что и я от него ожидал) столь будоражившие речи было очень и очень странно. Половцев хоть и вторил им, хоть и пробовал отвечать в таком же тоне, однако, видимо, был несколько смущен, и временами, при всей своей прециозности, чуточку шокирован, особенно когда Мережковский касался религиозных вопросов, о самом Христе отзываясь с совершенной свободой.

96